Роман «Замок Вильпрэ» принадлежит перу известной французской писательницы Жорж Санд (франц. George Sand, 1804–1876). ***

Данное произведение входит в цикл «Странствующий подмастерье», где главным героем выступает пролетарий Пьер Гюгенен.

Мировую известность писательнице принесли книги «Индиана», «Лелия», «Зима на Майорке», «Интимный дневник», «Маленькая Фадетта», «Жанна», «Вальведр» и «Флавия».

Жорж Санд, или Аврора Дюпен — настоящее явление в классической литературе XIX века. Бросая вызов шовинистскому обществу под мужским псевдонимом, она упрочила положение женщины в художественной среде своего времени.


Жорж Санд

ЗАМОК ВИЛЬПРЭ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Деревня Вильпрэ, по словам г. Леребура, была самым лучшим местом во всем департаменте Шеры и Луары, а самым значительным лицом в этой деревне, по собственному тайному убеждению, был тот же Леребур, разумеется, только в те времена, когда граф де Вильпрэ — его господин и доверитель, не находился там самолично в древнем замке своих предков; за отсутствием же членов этой сиятельной семьи г. Леребур по нраву считал себя не только самым важным, но и самым образованным человеком во всем околотке. Впрочем, у него был сын, тоже «образованный», что утверждалось отцом, или, лучше сказать, и отцом, и сыном; однако находились завистливые люди, которые сомневались в такой очевидности и не без ехидства замечали, что Леребуры, вероятно, слишком честны для того, чтобы хватать с неба звезды.

Личность господина Леребура — главного управляющего графов де Вильпрэ, была известна очень многим; всякий странствующий торговец в Солении, всякий гуртовщик, перегоняющий свой скот с ярмарки на ярмарку, непременно встречал его на какой-нибудь проселочной дороге — пешком, верхом или в одноколке. Это был маленький, тщедушный человечек, с виду казавшийся угрюмым и нелюдимым, но в действительности как нельзя более общительный. Обманчивость первого впечатления происходила от того, что при каждой новой встрече г-на Леребура болезненно поражала мысль: «А ведь он, наверное, не знает, кто я такой». Затем являлось другое, не менее тягостное размышление: «Есть же, однако, люди, которые решительно не имеют обо мне никакого понятия». Но когда, по дальнейшим наблюдениям, это случайно повстречавшееся лицо оказывалось не совсем лишенным способности оценить его по достоинству, он успокаивался и мысленно добавлял: «Так пусть же узнает»!

После такого заключения г. Леребур спешил обыкновенно выложить перед новым собеседником весь запас своих агрономических познаний, не забывая при этом упомянуть, что он издавна состоит членом-корреспондентом земледельческого общества в ближайшем городке. А когда мало-помалу разговор завязывался, и речь заходила о каком бы то ни было улучшении в хозяйстве, Леребур говорил: «О, я производил уже немало опытов на своих полях». Если же за этим следовал вопрос: «Какие у него поля?» — он всегда с неизменной важностью отвечал одно и то же: «На пространстве четырех миль в квадрате почву можно встретить всякую: у нас есть и чернозем, и суглинок, есть гористые и болотистые места»…

Надо заметить, что в Солонии земельный участок в четыре мили не представляет еще большего богатства; по крайней мере, граф де Вильпрэ получал с своего не более тридцати тысяч франков годового дохода; но у него было еще два имения в других местах, куда главный управляющий ездил ежегодно в определенные сроки для получения арендной платы. Таким образом, г. Леребур заведовал как бы тремя имениями, а это давало ему тройное значение в собственных глазах и неисчерпаемый источник разговоров по хозяйственной части.

Когда приведенное вступление производило, по-видимому, должный эффект, Леребур, как и подобает всякому скромному человеку, не сразу решался объявить о своем высоком положении; сперва он как бы мимоходом упоминал о графах де Вильпрэ, потом уже, после некоторого колебания, добавлял, опустив глаза: «Я имею честь заведовать всеми делами их сиятельств». Но если и после такого заявления неопытный слушатель оставался равнодушным, или, что еще хуже, имел неосторожность сказать, что не знает графов де Вильпрэ, — о, тогда он уже должен был пенять на себя: г. Леребур без перерыва, не умолкая ни на одну минуту, начинал снабжать его всевозможными сведениями о «знаменитой фамилии»; он пускался в нескончаемую генеалогию, поднимал всю родню до седьмого колена, перечислял все равные и неравные браки; потом переходил к подробной статистике обширных графских владений, всего более распространяясь об улучшениях, произведенных им самим. Кому выпадало счастье ехать вместе с Леребуром в почтовой карете, тот уже не чувствовал ни толчков, ни дорожной тряски, так глубоко усыпляли его эти непрерывные разглагольствования, которых, кажется, хватило бы на целое кругосветное путешествие.

Г. Леребур не любил бывать в Париже и собственно потому, что в этом громадном муравейнике, в этой вечной, бестолковой сутолоке никто не хотел его знать, и никому до него не было никакого дела. Его неприятно поражало, что на улицах ему не кланялся ни один прохожий, а при выходе из театра, на многолюдных гуляньях и вообще всюду, где стекалась толпа, его просто даже толкали, теснили, будто самого заурядного человека, не имеющего никакого значения для знаменитого рода графов де Вильпрэ.

Однако ж, несмотря на свои обширные сведения, на всю словоохотливость и даже какую-то потребность говорить без конца, когда речь заходила о графской семье, Леребур не мог дать нравственного абриса, ни одного из ее членов. Происходило ли это от скромности, или от неспособности к более тонким наблюдениям, — остается неразъясненным; достоверно одно, что в своих характеристиках он ограничивался лишь сообщением, что такой-то из «их сиятельств» был расточителен, такой-то скуп; этот был сведущ в денежных делах, а другой ничего не понимал в них, — вот и все; иного различия, казалось, он не знал, и все личные качества, достоинства человека заключались, по мнению Леребура, в размере движимого и недвижимого имущества, которое один преувеличивал, другой убавлял. Если бы вы спросили, например, красива ли мадмуазель де Вильпрэ? — он непременно ответил бы вам подробным перечнем ее приданого, как бы не допуская даже возможности интересоваться чем-либо иным.

В одно утро г. Леребур встал очень рано, как говорится, чуть не накануне, и, наскоро одевшись, не дожидаясь даже завтрака, направил свои стопы по главной и единственной деревенской улице, называемой Королевской. Вскоре он свернул в переулок и остановился перед небольшим домиком самой скромной наружности.

Солнце едва начинало всходить; там и сям проснувшиеся петухи фальцетом вытягивали свою утреннюю песню; улица оставалась еще безлюдной, только разве из какой-нибудь хаты выбежит босоногий, взъерошенный мальчуган и остановится не то в восторге, не то в изумлении. Но в столярной мастерской старика Гюгнэна давно раздавался пронзительный визг пилы и мягкий лязг рубанка; хозяин подходил то к ученикам, то к подмастерьям, и делал свои замечания с отеческой строгостью.

— Э, да вы уж на ногах, господин управляющий! — проговорил он, заметив подошедшего Леребура и приподнимая перед ним свой синий холстинный колпак.

Вместо ответа Леребур сделал какой-то внушительно-таинственный знак, и старик подошел поближе.

— Пойдемте-ка в ваш садик, мне нужно переговорить с вами об очень важном деле, а здесь у вас такой стук, что и слова не расслышишь.

Пройдя двором, сплошь заваленным стружками и обрубками дерева, они вступили в небольшое квадратное пространство, засаженное плодовыми деревьями, с могучими, густо разросшимися ветвями, очевидно, не знавшими ни ножа, ни ножниц. Свежий утренний воздух весь был пропитан смешанным ароматом чабра, шалфея, гвоздик и левкоев, лживая непроницаемая изгородь, окаймлявшая садик со всех сторон, скрывала хозяина и гостя от любопытных глаз соседей.

Здесь-то главный управляющий с удвоенной торжественностью объявил столяру Гюгнэну, что осенью в замок прибудет графская семья. Однако ж эта важная весть, казалось, не произвела на старика того ошеломляющего действия, какого желал и ожидал Леребур.

— Что ж, пусть себе приезжают, — ответил он с непостижимым равнодушием; это уж ваше дело, господин управляющий, а меня оно, кажется, не касается. Разве нужно починить что-нибудь в замке? Подновить паркет, отполировать мебель или другое что…

— Нет, любезный друг, — внушительно перебил его Леребур, здесь дело будет несколько поважнее: его сиятельству пришла, если осмелюсь так выразиться, странная мысль исправить заново свою капеллу в замке. Так вот я и пришел к вам узнать, можете ли вы взяться за такую серьезную работу?

— Капеллу! — удивленно воскликнул Гюгнэн. — Да что ж это ему вздумалось? Ведь он, говорит, не из набожных? А впрочем, в нынешнее время, пожалуй, поневоле сделают святым. Слышно, сам король Людовик XVIII…

— Я с вами не о политике пришел толковать, — строго заметил Леребур, хмуря брови, — вы лучше скажите мне прямо: позволяет ли вам ваше якобинство работать в церкви и получить за это хорошую плату от его сиятельства?

— Отчего же нет? — отвечал старик; я уж немало на своем веку поработал на Господа Бога; только вы объясните толком, господин управляющий, в чем собственно заключается дело? Это все объяснится после, в свое время; теперь же я могу вам сказать лишь одно, что его сиятельству нужны самые лучшие мастера, и он поручил мне отыскать их в Блуа или в Туре. Но, если вы сумеете оправиться с этой работой, я охотно бы отдал ее вам.

Возможность большого заработка сильно обрадовала старика Гюгнэна, но зная, хорошо прижимистый нрав Леребура, он ни чем не проявил этой радости и равнодушно ответил:

— Очень благодарен вам, господин управляющий, но только, видите ли, я теперь совсем завален работой. Дело идет у меня бойко, ведь я тут один и есть столяр на весь округ, а если подрядиться в замке, все мои постоянные заказчики будут недовольны, пожалуй, еще разыщут другого столяра — и тогда прощай вся работа!

— Однако не дурно ведь в какой-нибудь год, а может быть и в полгода, положить себе в карман кругленькую сумму чистыми деньгами? Заказчиков-то у вас, друг Гюгнэн, пожалуй, и много, да каковы они на расчет? — вот в чем главный вопрос. С иного и совсем ничего не получишь.

— Ну, это уж извините, — горячо возразил столяр, оскорбленный в своей демократической гордости, — у нас народ честный, не станет заказывать того, что не по карману.

— А в долгий ящик будто бы не откладывают? — спросил Леребур с лукавой усмешкой.

— Откладывают только те, кому я сам отсрочу по доброй воле. Свой своему поневоле брат; мне и самому иногда приходится задерживать работу. Мало ли какие случаи бывают.

— Так вы не можете принять моей работы? — вдруг заговорил управляющий самым равнодушным тоном. — Ну, что же делать, я вам не навязываю. Извините, что напрасно побеспокоил. — И слегка приподняв фуражку, он повернул к выходу, хотя знал, наверное, что дело этим не кончится.

Действительно, не успели они еще дойти до калитки, как разговор возобновился.

— Если бы знать, по крайней мере, какая там работа, — начал Гюгнэн с притворной нерешимостью, — тогда еще может быть… А то кто ее знает — как раз ошибешься и возьмешь что-нибудь не по силам. В старину ведь работали тоньше, отчетливее, за то и плата была хорошая. А нынче что? Иной раз даже инструменты не окупятся. Ну, да оно и понятно; тогда господа-то были не те: и богаче, и щедрей.

— Графы де Вильпрэ не чета другим, — в свою очередь обидчиво возразил Леребур, гордо выпрямляясь. — Это, можно сказать, первейшая фамилия во всей Франции. А за всякую работу мы привыкли платить по ее достоинству, потому-то, может быть, никогда еще не нуждались в рабочих руках. Впрочем, о чем же тут толковать, — не хотите, и не надо. Я нынче же съезжу в Валансэ; там, говорят, есть отличные столяры.

— Да может быть это в том же роде, что я делал в нашей приходской церкви, — продолжал Гюгнэн, как бы пропустив мимо ушей все сказанное Леребуром и в то же время ловко намекая ему на свою мастерскую работу, исполненную в прошлом году.

— О, нет, — отвечал Леребур, — это будет несколько потруднее, — хотя в действительности он только накануне внимательно осмотрел отделку церковной кафедры и нашел, что лучшего нельзя и требовать.

Видя, что Леребур, не останавливаясь, продолжает направляться к выходу, Гюгнэн решился, наконец, заговорить напрямик.

— Извольте, господин управляющий, я, пожалуй, не прочь взглянуть на вашу капеллу. По правде сказать, я давно не видал ее и уж совсем забыл, что там такое.

— Что ж, взгляните; за это платы не полагается, — небрежно ответил Леребур, становившийся очевидно все холоднее, по мере того, как Гюгнэн делался уступчивее.

— Само собой разумеется, это ни к чему нас не обязывает, — подтвердил старик. — Так я на днях как-нибудь побываю у нас, господин управляющий.

— Как хотите, — отвечал тот, — только я должен вам сказать, что, согласно желанию его сиятельства, мне необходимо сегодня же окончить это дело, а если почему-то мы с вами не поладим, то придется немедленно ехать в Валансэ.

— В таком случае я зайду сегодня.

— Лучше всего, если бы вы пошли сейчас вместе со мною, — продолжал настаивать Леребур.

— Можно и сейчас, если уж вам так скоро нужно; только погодите минутку, я позову с собой сына. Он у меня сразу все определит и сообразит, а так как мы работаем вместе…

— А достаточно ли хорошо он работает?

— Он-то? Я вам ручаюсь за него… Да вы уж не беспокойтесь, под моим присмотром никто плохо не сделает.

Леребур хорошо знал, что молодой Гюгнэн превосходный мастер своего дела, а спросил только так — для большей важности. Отец и сын наскоро накинули верхнее платье, запаслись линейкой, футом, карандашом, и все трое направились к замку. Дорогой они почти не разговаривали, — каждый опасался, как бы не обмолвиться лишним словом и тем не повредить себе.

II

Во всей Солонии среди ее многочисленного населения, едва ли можно было встретить другого такого красавца, как молодой столяр Пьер Гюгнэн и красота его отличалась какой-то особенной пластичностью, скульптурною правильностью форм. Он был строен, высок, и, при полной соразмерности, голова его, руки и ноги были изящно малы, что очень редко встречается в простонародье, но нисколько не исключает ни мускульной крепости, ни силы. А большие синие глаза, окаймленные длинными, темными ресницами, легкий румянец с оттенком загара на матовой коже, вдумчивое, спокойное выражение лица, — все это могло бы привлечь внимание самого Микеланджело и послужить достойным образцом для его резца.

Многим, пожалуй, может показаться странным, что ни сам Пьер Гюгнэн, и никто из его земляков обоего пола не замечал этой выдающейся, классической красоты, а между тем — мы положительно утверждаем, что это было так. Разумеется, к какому бы сословию ни принадлежал человек, природа не обделяет его при рождении чувством изящного, но, как и всякая способность, этот зародыш требует развития. Только близкое знакомство с образцами прекрасного, возможность сравнивать, изучать, прислушиваться к суждению знатоков, дают мало-помалу верный критерий для понимания истинной красоты. Но все это доступно лишь людям более или менее обеспеченным, окруженным благоприятными условиями культурной жизни, постоянно представляющей им многообразные проявления художественного творчества. Уже от одного соприкосновения с искусством, которое не только в пору своего процветания, но даже и упадка, неизменно сохраняет на себе отблеск вечной красоты, от одного его созерцания, глазам сам собою открывается тот идеальный мир, куда вход беднякам по большей части остается закрытым.

Поэтому нечего удивляться, что любой круглолицый парень с ухарскими ухватками, с румянцем во всю щеку, с громким, раскатистым смехом, — имел несравненно больше успеха на деревенских праздниках, чем Пьер Гюгнэн с его строго-изящной красотой. Зато городские женщины с восторгом заглядывались на него при встречах, и надолго потом его образ запечатлевался в их воображении. Как-то раз, по дороге в Валансэ, он повстречался с двумя странствующими живописцами и произвел на них такое сильное впечатление, что они тут же хотели было воспользоваться прекрасным образцом для будущих картин и занести его в свои путевые альбомы; но Пьер отказался наотрез, считая их предложение за насмешку.

Даже сам отец — человек умный и тоже когда-то замечательно красивый, несмотря на всю любовь свою к сыну не подозревал ничего особенного ни в его физической красоте, ни в выдающихся способностях; он смотрел на него просто, как на здорового, крепкого парня, работящего, трезвого, словом хорошего помощника себе, нравственный же склад его и умственный кругозор оставались чуждыми пониманию старика.

Он даже нередко негодовал на Пьера за его слишком горячее увлечение новыми идеями, хотя в пору своей молодости и сам был не из последних вольнодумцев. Во времена республики, почерпнув из речей деревенских ораторов некоторые сведения о древнем Риме и Спарте, он позволял называть себя Кассием и даже внутренне гордился этим прозвищем, но потом, с возвращением Бурбонов, благоразумно отказался от него, как отказался от всякой надежды увидеть когда-либо осуществление своей молодой мечты.

— Мы похоронили свое право еще в 98 году, — говаривал он, — и что бы вы не предпринимали, что бы там ни выдумывали, оно не воскреснет; равенство, братство, — все это погибло вместе с Конвентом, и с той поры сама Истина повернулась к нам спиной.

Таковы были и останутся, старики во все времена: бесплодные сожаления о прошлом, жалобы на настоящее, отрицание лучшего будущего, вечное нытье и брюзжанье, — вот их общая черта; однако она не особенно резко выделялась в старике Гюгнэне, благодаря его природной доброте и незапятнанной совести.

Свои демократические чувства и убеждения он старался передать сыну еще в пору его ранней юности, но передавал их, как таинство отжившей религии, как мораль, уже не имеющую практического значения. Точно так мы сохраняем и учим других сохранять чувство собственного достоинства, несмотря на все житейские невзгоды и несправедливости. Само собой разумеется, что это мертвое учение не могло удовлетворить молодого, пылкого, увлекающегося Пьера.

Уже в семнадцать лет им овладело страстное желание вступить в ту кочевую жизнь, полную приключений, что ежегодно отрывает от родных семей множество молодых работников, в ту своеобразную среду, что во Франции носит название Кочевых Братств. Только там, в этой громадной странствующей мастерской, он надеялся поближе взглянуть на свою родину, ознакомиться с ее общественным и политическим устройством и — что важнее всего — хоть немного расширить свои познания и тем достигнуть совершенства в избранном ремесле. Для него ясно было, что с той терпеливой рутиной, какой следовали старые работники, а в том числе и его отец, — далеко не уйдешь, что существуют иные приемы, гораздо быстрее и легче достигающие цели. В этой истине наглядно убедил его один каменотес, проходивший через деревню Вильпрэ по пути в свое Братство, он набросал перед ним несколько чертежей, которые значительно упрощали обычные приемы, и Пьер с той поры горячо принялся за изучение геометрических линий, одинаково необходимых как для архитектуры, так и для столярного, и для плотничьего ремесла. В то же время он стал просить отца отпустить его в обычное круговое путешествие по Франции; но, как ни было разумно такое желание, оно встретило сильный отпор, особенно вначале. Старик Гюгнэн недоверчиво относился к пользе подобных странствований, и потребовалось более года, чтобы он сдался, наконец, на горячие просьбы и убеждения сына. Главное в его глазах — все эти бродячие сборища с их тайными уставами и различными названиями, были не более, как шайками разбойников, или гуляк да шалопаев, которые, под предлогом научиться большему, чем знают их отцы, — лишь гранят мостовые, орут по кабакам, или ссорятся и дерутся, не жалея крови за мнимую честь и какое-то дурацкое достоинство своих общин.

Во всех этих обвинениях, пожалуй, была значительная доля правды, хотя дурные начала далеко не составляли общего правила, чему самым лучшим доказательством могло служить то уважение, каким пользовались ремесленные Братства среди деревенских жителей; следовательно, в основании ненависти старика Гюгнэна лежали какие-нибудь другие причины, не лишенные, может быть, личного свойства. Местные старожилы рассказывали, что раз вечером Гюгнэн, еще в нору молодости, вернулся откуда-то весь в крови, с проломленной головой, в изорванном платье, и долго после того пролежал в постели; но что именно с ним случилось и почему, он никогда не говорил; гордость, вероятно, не позволяла ему сообщать об этом событии, хотя многие догадывались, что он был жертвой мести или ошибки кого-нибудь из членов ремесленных Братств. Достоверно одно, что с той поры он возненавидел все тайные общества, и потом эта ненависть уже не покидала во всю жизнь.

Как бы то ни было, но, в конце концов, он вынужден был уступить настояниям Пьера и отпустить его на все четыре стороны. Если бы при этом Гюгнэн-отец слушался только побуждений сердца, он, конечно, снабдил бы сына достаточной суммой денег и тем облегчил бы ему первые трудности бездомной кочевой жизни; но оскорбленный старик думал иначе: он надеялся, что нужда скорее и лучше всяких убеждений заставит юношу раскаяться в своей ошибке и вернуться под родительский кров. В виду этого он дал ему только тридцать франков, причем категорически заявил, что больше никогда не пошлет ни единого су.

Разумеется, это была лишь угроза; в душе он знал, что не выдержит и уступит первой же просьбе, однако ему поневоле не пришлось изменить своему слову. Во все четыре года странствований по Франции, Пьер даже ни разу не намекнул о деньгах и ни одним словом не выразил сожаления или жалобы на свою кочевую жизнь. Читая его письма, всегда почтительные, проникнутые сыновним чувством, старик, тем не менее, досадовал на обман своих ожиданий, и, вместо нежности, переполнявшей сердце, из-под пера его выходили какие-то сухие, холодные фразы или прописные нравоучения. Пьер, со своей стороны, как будто не замечал этой холодности и, оставаясь непреклонным в своем решении, умалчивая обо всем, что касалось его личной жизни, продолжал писать отцу все с тем же неизменным почтением. Приходский священник, помогавший иногда старику разбирать эти письма, приходил в изумление от их правильности и даже некоторого изящества в изложении, а еще более от самого содержания, которое говорило о замечательном развитии юноши, резко выделявшем его из рабочей среды.

Наконец, через четыре года, в один теплый весенний день, Пьер вернулся из своих странствований. Это было недели за три до переговоров с графским управляющим Леребуром. Гюгнэн-отец, изнуренный непрерывной работой и раздражающей нерадивостью своих грубых учеников, успел за это время сильно постареть, хотя с виду оставался бодрым и наружно не покидал обычной веселости, которой давно уже не было в душе. При первом появлении молодого человека, он не сразу узнал в нем своего сына: Пьер вырос, возмужал; небольшая черная бородка красиво оттеняла его матовое лицо, слегка подернутое загаром, а в осанке, в поступи, во всех движениях сама собой проглядывала какая-то уверенная, почти величавая твердость. На нем была безукоризненно опрятная, но простая рабочая одежда, а за плечами виднелась дорожная сумка из кабаньей кожи, туго набитая пожитками. Забавляясь видимым недоумением отца, Пьер, не доходя еще до ворот, низко поклонился ему и спросил с приветливой улыбкой, — не здесь ли живет столярных дел мастер Гюгнэн? Старик встрепенулся при звуке этого голоса, сильно напомнившего ему голос его упрямого сына, и подумал про себя: «Вот парень, так парень! И как похож на моего бродягу…» Невольный вздох при этом вырвался у него из груди, но прежде, чем он собрался ответить, Пьер бросился к нему на шею. Несколько минут они безмолвно обнимали друг друга, не решаясь заговорить, чтобы не выдать слез, навернувшихся на глаза.

В продолжение первых трех недель по возвращении блудного сына под отчий кров, старый Гюгнэн постоянно ощущал какую-то тихую радость, с примесью, впрочем, не малой доли беспокойства: ему страстно хотелось узнать, — что же собственно вынес Пьер из своего долгого кочеванья, достиг ли того совершенства в ремесле, какого желал? Как отец, он, конечно, был бы так же рад успехам сына, как радовался его благонравию, рассудительности, умным и занимательным речам; но, как артист своего дела, он не мог бы спокойно переварить даже соперничества, не только уж превосходства над собой. Сначала он ждал, что Пьер с кичливостью, свойственной обыкновенно молодым людям, не замедлит выложить свои познания, станет подсмеиваться над старыми приемами, потребует замены обычных инструментов новоизобретенными, к которым его старые руки не могли бы и привыкнуть; словом, он ожидал попыток полного переворота в своей мастерской и уже заранее готовился к борьбе; однако же ничего подобного не вышло: на другой же день Пьер скромно принялся за работу, во всем подчиняясь отцу, как простой подмастерье; он предоставлял ему полное главенство, воздерживаясь даже от всякого замечания ученикам.

    

— Тем лучше, отец, я рад, что могу угодить тебе, — отвечал Пьер.

Но мало-помалу такие ответы перестали удовлетворять старика; он был слишком умен для того, чтобы не заметить умышленного старания стушеваться и не выказывать своего превосходства; это начинало раздражать его, потому что ему хотелось не снисхождения или пощады, а открытого торжества для своих старых понятий, или уже окончательного их поражения. «Если за все эти четыре года ты не сделал никакого открытия, не научился ничему новому, — говорил он сыну, — то я, право, не понимаю, зачем было ходить так далеко. Старому-то никто не мешал тебе научиться и у себя дома».

Пьер по-прежнему оставлял эти замечания без ответа, а старик продолжал досадовать, и подозрения его росли с каждым днем.

— Что-то мой паренек уж чересчур покладист, — говорил он своему приятелю-слесарю Лякрэту, — с виду он, кажется, ничего нового не вынес из своих кочеваний, а на деле выходит не так: думается, он нарочно скрывает от меня свои познания до поры до времени, а как получит мастерскую в свои руки, тогда уж и покажет себя.

— Так что же? — отвечал Лякрэт. — Ты должен радоваться, что единственный сын твой способен стоять на своих ногах и может пойти далеко; ты уже достаточно поработал на своем веку, сберег кое-что на черный день, значит — пора и отдохнуть. Не станешь же ты загораживать дорогу собственному детищу?

— О, сохрани меня Бог от этого! — воскликнул старый Гюгнэн. — Разве сын мне не дорог?.. Но ты не понимаешь меня: тут дело не в заработке… Жаль своего искусства… Ты думаешь, приятно видеть в шестьдесят лет, что какой-нибудь мальчишка-молокосос, который и учиться-то у тебя не хотел, вдруг превзойдет тебя в деле и будет кричать всем и каждому: вот, мол, как мы работаем нынче, не чета нашим отцам!

Преследуемый постоянно этой затаенной мыслью, старик все еще надеялся отыскать хоть какой-нибудь недостаток в работе сына; он стал придираться ко всякой мелочи, ко всякому отступлению от заученной формы, хотя бы такое изменение было и к лучшему. Но Пьер безропотно выслушивал замечания отца; брал рубанок и быстро уничтожал мнимые погрешности. Хорошо зная болезненное самолюбие старика, он скорее согласился бы тысячу раз подвергнуть себя всевозможным унижениям, чем спорить или кичиться перед ним своим преимуществом. Уверенный в себе и своих знаниях, он спокойно выжидал случая применить их к делу. И вот случай этот представился теперь сам собой.