«Май 1052 года отличался хорошей погодой. Немногие юноши и девушки проспали утро первого дня этого месяца: еще задолго до восхода солнца кинулись они в луга и леса, чтобы нарвать цветов и нарубить березок. В то время возле деревни Шеринг и за торнейским островом (на котором только что строился вестминстерский дворец) находилось много сочных лугов, а по сторонам большой кентской дороги, над рвами, прорезавшими эту местность во всех направлениях, шумели густые леса, которые в этот день оглашались звуками рожков и флейт, смехом, песнями и треском падавших под ударами топора молодых берез.
Сколько прелестных лиц наклонялось в это утро к свежей зеленой траве, чтобы умыться майскою росою. Нагрузив телеги своею добычею и украсив рога волов, запряженных вместо лошадей, цветочными гирляндами, громадная процессия направилась обратно в город…»
Harold, the Last of the Saxons, 1848
Первое издание: Москва, типография Е. И. Погодиной, Софийская набережная, до Котельниковой, 1878.
* * *
Май 1052 года отличался хорошей погодой. Немногие юноши и девушки проспали утро первого дня этого месяца: еще задолго до восхода солнца кинулись они в луга и леса, чтобы нарвать цветов и нарубить березок. В то время возле деревни Шеринг и за торнейским островом (на котором только что строился вестминстерский дворец) находилось много сочных лугов, а по сторонам большой кентской дороги, над рвами, прорезавшими эту местность во всех направлениях, шумели густые леса, которые в этот день оглашались звуками рожков и флейт, смехом, песнями и треском падавших под ударами топора молодых берез.
Сколько прелестных лиц наклонялось в это утро к свежей зеленой траве, чтобы умыться майскою росою. Нагрузив телеги своею добычею и украсив рога волов, запряженных вместо лошадей, цветочными гирляндами, громадная процессия направилась обратно в город.
Предшественники царствовавшего в это время короля-монаха нередко участвовали в этой процессии, совершавшейся ежегодно первого мая, но этот добрый государь терпеть не мог подобных увеселений, отдававших язычеством, и никогда не присутствовал на них, что, однако, не вызывало ни в ком сожаления.
Возле кентской дороги возвышалось большое здание, прежде принадлежавшее какому-то утопавшему в роскоши римлянину, но теперь приходившее в упадок. Молодежь не любила этого места и, проходя мимо него, творила робкою рукою крестное знамение, так как в этом доме жила знаменитая Хильда, которая, как гласила народная молва, занималась колдовством. Но суеверный ужас скоро уступил место прежнему веселью, и процессия благополучно достигла Лондона, где молодые люди ставили пред каждым домом березки, украшали все окна и двери гирляндами и затем снова предавались веселью вплоть до темной ночи.
Еще на другой день были заметны следы этого празднества: повсюду лежали увядшие цветы и облетевшие листья, между тем как воздух был наполнен каким-то особенным ароматом, занесенным из лесов и с лугов.
Вот, в этот-то второй день мая 1052 года, я и желаю ввести благосклонного читателя в жилище Хильды. Оно стояло на небольшом возвышении и, несмотря на свое полуразрушенное состояние, носило на себе отпечаток прежнего величия, что составляло резкий контраст с грубыми домами саксонцев.
Хотя римские виллы были во множестве разбросаны по Англии, но саксонцы никогда не пользовались ими; наши суровые предки были более склонны разрушать несоответствовавшее их привычкам, чем приноравливаться к нему. Не могу объяснить, по какому случаю описываемая мною вилла сделалась исключением из общего правила, но знаю наверное, что она была обитаема многими поколениями тевтонского происхождения.
Грустно было смотреть, как изменилось это здание, которое было вначале таким изящным! Прежний атриум (передний крытый двор) был превращен в сени. На тех колоннах, которые были прежде постоянно обвиты цветами, красовались теперь: круглый, с горбом посредине, щит саксонца, меч, дротики и маленький кривой палаш. Посреди пола, утоптанного известкою и глиною, сквозь которую еще проглядывали местами остатки великолепной мозаики, был устроен очаг, а дым выходил на волю через отверстие, проделанное в крыше, которое прежде служило для пропуска дождя. Прежние маленькие спальни для прислуги, по бокам атриума, были оставлены в первоначальном виде, но то место в конце его, в котором когда-то находились хорошенькие кельи, из которых смотрели в таблиниум (парадная гостиная) и виридариум (открытая галерея), было завалено обломками кирпичей, бревнами и т. п., так что осталась свободною лишь небольшая дверь, которая вела в таблиниум. Эта комната тоже была теперь чем-то вроде сарая, куда складывался всякий хлам. С одной стороны её находился ларариум (комната домашнего пената), а с другой — гиняцеум (комната женщин). Ларариум служил, очевидно, гостиною какому-нибудь саксонскому тану, потому что там и сям были набросаны неумелой рукой фигуры, имевшие претензию представлять белого коня Генгиста и черного ворона Водена. Потолок, с изображениями играющих амуров, был исписан рунами, а над старинным креслом, причудливой формы, висели волчьи головы, сильно испорченные молью и всесокрушающим влиянием времени.
Эти комнаты, которые сообщались с перистилем и галереею, защищались окнами. В окно ларариума было вставлено тусклое серое стекло, а окно гиняцеума просто было заделано плохой деревянной решеткой.
Одна сторона громадного перистиля была превращена в хлева, на другой же стояла христианская часовня, сложенная из необтесанных дубовых бревен и покрытая тростником. Наружная стена почти совершенно развалилась, открывая вид на соседний холм, обрывы которого были покрыты кустарником.
На этом холме виднелись обломки кромлеха (друидского жертвенника), посреди которых стоял, возле входа в склеп какого-то саксонского вождя, жертвенник тевтонца, что можно было заключить по рельефному изображению Тора с поднятым молотком в руках и древним письменам. Нельзя же было саксонцу не воздвигнуть жертвенника своему торжествующему богу войны на том месте, где прежде бретонец совершал поклонения своему божеству.
Снаружи разрушенной стены перистиля находился римский колодец, а неподалеку от него стоял маленький храм Бахуса. Таким образом, взор сразу охватывал памятники четырех различных вероисповеданий: друидского, римского, тевтонского и христианского.
По перистилю беспрепятственно двигались взад и вперед рабы и целые стада свиней, а в атриуме находились люди из высших сословий. Они были полувооружены и проводили время каждый по-своему. Некоторые пили, другие играли в кости, занимались своими громадными собаками или соколами, важно и чинно сидевшими на шестах.
Ларариум был забыт всеми, но женская комната не изменила своего характера. Мы сейчас же познакомим читателя с находившейся в ней группой.
Обстановка этой комнаты свидетельствовала о знатном происхождении ее владелицы. Нужно заметить, что богатые люди предавались в то время гораздо больше роскоши в своей домашней жизни, чем вообще можно было предположить. Стены этого покоя были покрыты дорогой шелковой тканью, вышитой серебром; на буфете стояли турьи рога, оправленные в золото. Посередине комнаты стоял небольшой круглый стол, поддерживавшийся какими-то странными, символическими чудовищами, вырезанными из дерева. Вдоль одной из стен сидели за прялками полдюжины девушек; невдалеке от них, у окна, находилась пожилая женщина с величественной осанкой. Пред нею стоял маленький треножник, на котором виднелись рунная рукопись, чернильница изящной формы и перо с серебряной ручкой. У ног ее сидела молодая, шестнадцатилетняя девушка, с длинными волосами, вьющимися по плечам. Она была одета в снежно-белую полотняную тунику с длинными рукавами и высоким воротом, отделанную роскошной вышивкой. Талия перехватывалась простым кушаком. Этот костюм вполне обрисовывал стройную, прелестную фигуру молодой девушки.
Красота этого молодого создания была поразительна: недаром ее прозвали прекрасной в этой стране, которая так изобиловала красивыми женщинами. В лице ее выражались благородство и беспредельная кротость. Голубые глаза ее, казавшиеся почти черными от длинных ресниц, были пристально устремлены на строгое лицо, наклонившееся над нею с тем рассеянным видом, который свидетельствует, что мысль чем-то сильно занята.
В такой-то позе сидела Хильда, язычница, и ее внучка Юдифь, христианка.
— Бабушка, — проговорила молодая девушка тихо, после длинной паузы, причем звук ее голоса до того испугал служанок, что они все сразу оставили свою работу, но потом снова принялись за нее с удвоенным вниманием, бабушка, что тревожит тебя? Не думаешь ли ты о великом графе и его прекрасных сыновьях, сосланных за море?
Когда Юдифь заговорила, Хильда как будто пробудилась от сна, а выслушав вопрос, она понемногу выпрямила свой стан, еще не согнувшийся под бременем лет.
Взор ее отвернулся от внучки и остановился на молчаливых служанках, занимавшихся своим делом с величайшим прилежанием.
— Га?! — воскликнула она, между тем как холодный надменный взгляд ее загорелся мрачным огнем. — Вчера молодежь праздновала лето, а сегодня вы должны стараться возвратить зиму. Тките как можно лучше; смотрите, чтобы основа и уток были прочны. Скульда[1] находится между вами и будет управлять челноком.
Девушки сильно побледнели, но не посмели взглянуть на свою госпожу. Веретена жужжали, нитки вытягивались все длиннее и длиннее, и снова наступило прежнее гробовое молчание.
— Ты спрашиваешь, — обратилась Хильда, наконец, к внучке, — ты спрашиваешь: думаю ли я о графе и его сыновьях? Да, я слышала, как кузнец ковал оружие на наковальне и как корабельный мастер сколачивал молотками крепкий остов корабля. Прежде чем наступит осень, граф Годвин выгонит норманнов из палат короля-монаха, выгонит их, как сокол выгоняет голубей из голубятни… Тките лучше, прилежные девушки! Обращайте больше внимания на основу и уток! Пусть ткань будет крепкой, потому что червь гложет беспощадно!..
— Что это они будут ткать, милая бабушка? — спросила Юдифь, в кротких глазах которой изобразились изумление и робость.
— Саван Великого…
Уста Хильды крепко сомкнулись, но взор ее, теперь горевший больше прежнего, устремился вдаль, и белая рука ее как будто чертила по воздуху какие-то непонятные знаки. Затем она медленно обернулась к окну.
— Подайте мне покрывало и посох! — приказала она внезапно.
Служанки мигом вскочили со своих мест: они были от души рады, что представлялся случай оставить хоть на минуту работу, которая, конечно, не могла нравиться им, как только они узнали ее назначение.
Не обращая внимания на множество рук, спешивших услужить ей, Хильда взяла покрывало, надела его и пошла в сени, а оттуда в таблиниум и затем в перистиль, опираясь на длинный посох, наконечник которого представлял ворона, вырезанного из черного выкрашенного дерева. В перистиле она остановилась и, после непродолжительного раздумья, позвала свою внучку. Юдифь недолго заставила себя ждать.
— Иди со мной! Есть одно лицо, которое ты должна видеть всего два раза в жизни: сегодня…
Хильда замолчала; видно было, как выражение ее сурово-величавого лица мало-помалу смягчалось.
— И когда еще, бабушка?
— Дитя, дай мне свою маленькую ручку… Вот так!.. Лицо омрачается при взгляде на него… Ты спрашиваешь, Юдифь, когда еще его увидишь? Ах, я сама не знаю этого!
Разговаривая таким образом, Хильда тихими шагами прошла мимо римского колодца и языческого храма и поднялась на холм. Тут она осторожно опустилась на траву, спиной к кромлеху и тевтонскому жертвеннику.
Вблизи росли подснежники и колокольчики, которые Юдифь начала рвать и плести из них венок, напевая при этом мелодичную песенку, слова и напев которой доказывали ее происхождение из датских баллад, отличавшихся от искусственной поэзии саксонцев своею простотой. Вот, вольный перевод ее:
«Весело поет соловей
В веселом мае;
Слух мой пленен соловьем,
Но сердце ни при чем.
Весело улыбается дерево
Зеленеющею веткой;
Глаза мои любуются зеленью,
Но сердце ни при чем.
Мой май не весной,
Когда цветы цветут и птицы поют:
Мой май — тот был зимой,
Когда со мной милый сидел!»
Не допела еще Юдифь последнюю строфу, как послышались звуки множества труб, рожков и других употребительных в то время духовых инструментов. Вслед за тем из-за ближайших деревьев показалась блестящая кавалькада.
Впереди выступали два знаменосца; на одном из знамен были изображены крест и пять молотов — символы короля Эдуарда, после прозванного исповедником, а на другом был виден широкий крест с иззубренными краями.
Юдифь оставила свой венок, чтобы лучше взглянуть на приближающихся. Первое знамя было ей хорошо знакомо, но второе она видела в первый раз. Привыкнув постоянно видеть возле знамени короля знамя графа Год-вина, она почти сердито проговорила:
— Милая бабушка, кто это осмеливается выставлять свое знамя на месте, где должно развеваться знамя Годвина?
— Молчи и гляди! — ответила Хильда коротко. За знаменосцами показались два всадника, резко отличавшиеся друг от друга осанкой, лицами и летами; оба держали в руках по соколу. Один из этих господ ехал на молочно-белом коне, попона и сбруя которого блистала золотом и драгоценными нешлифованными каменьями. Дряхлость сказывалась в каждом движении этого всадника, хотя ему было не более шестидесяти лет. Лицо его было изборождено глубокими морщинами и из-под берета, похожего на шотландский, ниспадали длинные белые волосы, смешиваясь с большой клинообразной бородой, но щеки его были еще румяны и, вообще, лицо — замечательно свежо. Он видимо предпочитал белый цвет всем остальным цветам, потому что верхняя туника, застегивавшаяся на плечах широкими драгоценными пряжками, была белая, также как и шерстяное исподнее платье, обтягивавшее его худые ноги, и — плащ, обшитый широкой каймой из красного бархата и золота.
— Король! — прошептала Юдифь и, сойдя с холма, остановилась у подножия его с глубокой почтительностью. Скрестив на груди руки, стояла она, совершенно забыв, что она без покрывала и плаща, а выходить без них считалось крайне неприличным.
— Благородный сэр и брат мой, — произнес по-романски звучный голос спутника короля, — я слышал, что в твоих прекрасных владениях находится много этого народца, о котором наши соседи, бретонцы, так много рассказывают нам чудесного, и если бы я не ехал с человеком, к которому не смеет приблизиться ни одно некрещеное существо, то сказал бы, что там, у холма, стоит одна из местных прелестных фей.
Король Эдуард взглянул по направлению, указанному рукой говорившего, и спокойное лицо его слегка нахмурилось, когда он увидел неподвижную фигуру Юдифи, длинные золотистые волосы которой развевались теплым майским ветерком. Он придержал коня, бормоча латинскую молитву, по окончании ее спутник его обнажил голову и произнес слово «аминь» таким благоговейным тоном, что Эдуард наградил его слабой улыбкой, причем нежно сказал: «Bene, bene, Piosissime!».
После этого он знаком подозвал к себе молодую девушку. Юдифь вспыхнула, но послушно подошла к нему.
Знаменосцы остановились, так же как и король со своим спутником и вся остальная свита, состоявшая из тридцати рыцарей, двух епископов, восьми аббатов и нескольких слуг. Все ехали на прекрасных конях и были одеты в норманнский костюм. Несколько собак отделились от своры и рыскали вдоль опушки леса.
— Юдифь, дитя мое! — начал Эдуард романским языком, так как он не очень хорошо изъяснялся по-английски, а романское — норманнско-французское — наречие, сделавшись языком придворных со времени восшествия на престол, было чрезвычайно распространено между всеми классами. — Юдифь, дитя мое, я надеюсь, что ты не забыла моих наставлений: усердно поешь гимны и носишь на груди ладанку со святыми мощами, подаренными тебе мной?
Девушка молча наклонила голову.
— Каким это образом, — продолжал король, напрасно стараясь придать своему голосу строгое выражение, — ты малютка… как это ты, мысли которой уже должны бы стремиться единственно к Пресвятой Деве Марии, можешь стоять одна и без покрывала на дороге, подвергаясь нескромным взглядам всех мужчин! Поди ты, это не хорошо![2]
Упрек этот, высказанный при таком большом обществе, смутил еще более Юдифь. Грудь ее высоко вздымалась, но с несвойственным ее летам усилием она удержала слезы, душившие ее, и кратко ответила:
— Моя бабушка, Хильда, велела мне следовать за нею, и я пошла.
— Хильда?! — воскликнул король с притворным изумлением. — Но я не вижу с тобой Хильды… ее здесь вовсе нет.
При последних словах его Хильда встала: высокая фигура ее показалась так внезапно на вершине холма, что можно было подумать, не выросла ли она из земли.
Она подошла легкой поступью к внучке и поклонилась надменно королю.
— Я здесь! — произнесла она совершенно спокойно. — Чего хочет король от своей слуги Хильды?
— Ничего! — отвечал торопливо монарх, и лицо его выразило смущение и боязнь, — я хотел попросить тебя держать это молоденькое, прелестное создание в тиши уединения, совершенно согласно с его предназначением отказаться от света и посвятить себя безраздельно служению высшему существу.
— Не тебе говорить бы эти слова, король! — воскликнула пророчица, — не сыну Этельреда, сына Ведена! Последний представитель славного рода Пенда обязан жить и действовать; он не имеет права закабалить себя в монастырскую келью; нет, его долг воспитывать храбрых, доблестных воинов;, в них всегда ощущается громадный недостаток, и пока чужестранцы не уйдут до единого из саксонских владений, нужно беречь от гибели и малейший отросток на дереве Ведена.
— «Per la resplender De»?! Ты чересчур отважна! — воскликнул гневно рыцарь, находившийся подле короля Эдуарда, и смуглое лицо его запылало румянцем, — ты, как лицо подвластное, обязана, конечно, держать язык на привязи! Притом ты выдаешь себя за христианку, а твердишь о языческом своем боге Водене.
Сверкающий взор рыцаря встретился с взором Хильды; в глазах ее светилось глубокое презрение, к которому примешивался непроизвольный ужас.
— Дорогое дитя! — произнесла она, опустив нежно руку на роскошные кудри своей милой Юдифи, — вглядись в этого рыцаря и старайся запомнить черты его лица! Это тот человек, с которым ты увидишься только два раза в жизни.
Молоденькая девушка подняла на него прекрасные глаза, и они приковались к нему будто волшебной силой. Туника незнакомца из дорогого бархата темно-алого цвета была в резком контрасте с белоснежной одеждой короля-исповедника; его мощная шея была совсем открыта; накинутый на плечи, весьма короткий плащ с меховой подбойкой не скрывал его груди, а грудь эта казалась способной не поддаться напору целой армии, и руки, очевидно, не уступали ей в несокрушимой силе. Он был среднего роста, но казался на вид выше всех остальных, и это вызывалось его гордой осанкой, исполненной холодного, сурового величия.
Но всего замечательнее во всей особе рыцаря было его лицо: оно цвело здоровьем и юношеской свежестью; незнакомец не следовал обычаю царедворцев, подражавших норманнам; он брил усы и бороду и казался поэтому несравненно моложе, чем был на самом деле; на черные, густые, глянцевые волосы с синеватым отливом была слегка надвинута невысокая шапочка, украшенная перьями.
Вглядевшись повнимательнее в его широкий лоб, можно было заметить, что время провело на нем неизгладимый след.
Складка, образовавшаяся между прямых бровей, наводила на мысль, что этот человек наделен от природы огненным темпераментом и сильным властолюбием, а легкие морщины, бороздившие лоб, обнаруживали наклонность к глубоким размышлениям и к разработке сложных и серьезных вопросов; во взгляде его было что-то гордое, львиное; его маленький рот был довольно красив, но самой выдающейся из всех частей лица был его подбородок: он выдавал железную, беспощадную волю; природа наделяет такими подбородками у звериной породы одного только тигра, а в семье человеческой — одних завоевателей, какими были Цезарь, Кортес, Наполеон.
Эта личность, вообще, отличалась способностью вызывать в женском поле восторг и удивление, в мужчинах — глубокий непроизвольный страх. Но в том пристальном взгляде, которым приковалась пугливая Юдифь к суровому лицу благородного рыцаря, не светился восторг: в нем выражался только тот глубокий, безмолвный и леденящий ужас, в котором застывает существо бедной птички под обаянием взгляда ее врага — змеи.
Молодая девушка сознавала в душе, что ей не позабыть до гробовой доски этого повелительно-сурового лица, и образ этот будет тесниться в ее мысли и в ее сновидении и стоять перед нею при ярком свете дня и в густом мраке ночи.
Этот пристальный взгляд утомил, очевидно, благородного рыцаря.
— Прекрасное дитя! — произнес он с надменно-приветливой улыбкой, — не следуй наставлениям твоей суровой родственницы, не учись относиться враждебно к чужестранцам! Могу тебя уверить, что и норманнский рыцарь способен подчиниться влиянию красоты!
Он отделил один из дорогих бриллиантов, придерживавших перья, украшавшие шапочку, и продолжая все с той же приветливой улыбкой:
— Прими эту безделку на память обо мне, и если меня будут бранить и проклинать и ты это услышишь, укрась этим бриллиантом свои чудные кудри и вспомни с добрым чувством о Вильгельме норманнском![3]
Бриллиант сверкнул на солнце и упал к ногам девушки, но Хильда не дала ей воспользоваться даром и отбросила его посохом под копыта коня короля Эдуарда.
— Ты рожден от норманнки, — воскликнула она, — и она обрекла тебя провести всю твою молодость в томлениях изгнания: растопчи же копытами твоего скакуна дар этого норманна. Ты так благочестив, что все твои слова достигают до неба: все это говорят! Так молись же, король, да ниспошлет оно мир твоему отечеству и гибель чужестранцу!
Слова Хильды звучали такой повелительностью, в ней было столько мрачного, сурового величия, что суеверный страх охватил моментально всю свиту короля. Опустив покрывало, пророчица опять взошла на тот же холм. Добравшись до вершины, она остановилась, и вид ее высокой, неподвижной фигуры усилил панику, вызванную в присутствующих предшествующей сценой.
— Едем дальше! Живее! — скомандовал король, осенивший себя широким крестным знамением.
— Нет, клянусь всем святым! — воскликнул герцог норманнский, устремив свои черные, блестящие глаза на кроткое лицо короля Эдуарда. — Терпение человека должно иметь пределы, а подобная дерзость способна возмутить самых невозмутимых, и если бы жена самого знаменитого из норманнских баронов, то есть жена Фиц-Осборна, дерзнула бы затронуть меня подобной речью…
— То ты бы поступил точно таким же образом, — перебил Эдуард, — ты простил бы ее и отправился далее!
Губы герцога норманнского задрожали от гнева, но он не проявил его ни одним резким словом, а, напротив того, взглянул на короля почти с благоговением. Вильгельм не отличался особенной терпимостью к человеческим слабостям и поступал нередко с полной беспощадностью, но в нем было развито религиозное чувство, глубокая набожность короля-исповедника, его кротость и мягкость привлекали к нему все симпатии графа. Примеры доказали, что люди, одаренные несокрушимой волей, привязывались к кротким и нежным существам; это было доказано той восторженной преданностью, с которой относились дикие и невежественные обитатели севера к искупителю мира: они плакали, слушая его кроткие заповеди, они благоговели перед его святой и безупречной жизнью, но не имели силы побороть свои дикие и порочные страсти и подражать ему в чистоте и смирении.
— Клянусь моим Создателем, что я люблю тебя и смотрю на тебя с глубоким уважением! — воскликнул герцог норманнский, обратясь к королю, — и будь я твоим подданным, я разнес бы на части всякого, кто рискнул бы порицать твою личность! Но кто же эта Хильда? Не сродни ли тебе эта странная женщина? В ее жилах течет, судя по ее смелости, королевская кровь.
— Да, Вильгельм bien-aime, эта гордая Хильда, да простит ее Бог, доводится родней королевскому роду, но не тому, которого я служу представителем! — отвечал Эдуард и, понизивши голос, прибавил боязливо. Все думают, что Хильда, принявшая христианство, осталась той же ревностной сторонницей язычества и что, вследствие этого, какой-то чародей или даже злой дух посвятил ее в тайны, не совместные с духом христианской религии! Но мне приятнее думать, что испытания жизни повлияли отчасти на ее здравый смысл!
Король вздохнул с глубоким сердечным сокрушением о заблуждении Хильды, герцог устремил глаза, исполненные гневного и гордого презрения на фигуру пророчицы, продолжавшей стоять с неподвижностью статуи на вершине холма, и сказал потом с мрачным, озабоченным видом:
— Так в жилах этой ведьмы течет на самом деле королевская кровь? Но я хочу надеяться, что у нее нет наследников, способных предъявить какое-нибудь право на саксонский престол!
— Да, но жена Годвина ее близкая родственница, а это обстоятельство чрезвычайно важно! — отвечал Эдуард. — Ты знаешь, как и я, что хоть изгнанный граф не делает попыток, чтобы завладеть престолом, но это не мешает ему желать неограниченной и безраздельной власти над нашими народами.
Король начал описывать важнейшие события из истории Хильды, но он имел такое неясное понятие о том, что совершалось у него в королевстве, он так плохо изучил дух своего народа и его описания были настолько сбивчивы и настолько неверны, что автор принимает на себя удовольствие ознакомить читателя с биографией Хильды.